“Я бы погиб легко”

Маленькая война одного молодого человека

Харьков. Февраль 1943 года. Наши войска на площади Дзержинского. “...15 февраля 1943 года Красная Армия первый раз освободила Харьков. Когда уже всюду раздавалось радостное - “наши”, - мама меня осторожно вывела по ступенькам с четвертого этажа на Мордвиновский. Целую зиму я не была на улице. Столько людей - все плачут, обнимаются. Мы спустились на Клочковскую. Тут входили войска...” (Из воспоминаний Людмилы Гурченко, которая провела в Харькове всю войну). А уже 21 февраля началось немецкое контрнаступление, и город сдали. Фото сайта www.andersval.nl

19 февраля 1943 года началась третья битва за Харьков — операция “Звезда”. О ней не очень любят вспоминать историки — это были последняя крупная победа немцев после Сталинграда и последний наш провал. В энциклопедиях пишут сухо: “Боевые действия шли с 19 февраля по 14 марта на южном участке фронта в районе Харькова и Воронежа. В результате упорных боев немецкие войска смогли отразить советское наступление и занять Харьков и Белгород. Действия немецкого командующего фон Манштейна до сих пор изучают во многих военных академиях как образец подвижной обороны”.
Харьковская битва стала первой и последней для моего деда. Он попал на Украину с Тихого океана, где служил в регулярной армии. Тогда с Дальнего Востока перебрасывали большие силы на запад страны — войска уже были значительно истощены.
Мой дед оказался в “котле” — окружении, чудом выжил и до конца войны проработал в госпитале. Он прожил очень долгую жизнь и мало что рассказывал о войне. Только в последнюю нашу встречу я записала его голос.

— Где ты в окружение попал? Под Харьковом?

— Нет, это было ближе к Полтаве. Там совхоз Чапаево, мы останавливались, нас молочком угощали. Бабы коров подоили, столы длинные. Женщины нам — молока, и спрашивают: надолго ли? Это когда Харьков освобождали. А ребята: “Да, немца раз погнали, теперь ему не возвратиться”. А бабы не верили: не-е-е, неправда, они скоро опять вернутся. И в самом деле, Харьков-то скоро опять был взят. Вот молочка-то попили у них.
…Сначала мы на машине были, мы ж не пешком, у нас орудие. Расчет. Оно поломано было, попал снаряд. Машина шла, пока блуждали всем дивизионом. Ночью вышли в село, остановились, пустили разведку, они возвращаются, говорят: в конце деревни немец. А в этом конце мы. Ну что ж, разворачиваться? Или бой принимать, неорганизованный?.. Когда снарядов нет и связи никакой нет.
Мы долго бежали. А потом шли в каком-то направлении. По дороге идем, останавливаемся, и вдруг минометный обстрел с той стороны, куда мы направлялись. Мины — вжик-вжик! Команда — “Разойтись!” Чтобы не в кучу — попадет, всех уложит. Тут все разбежались, мины рвутся, за машину санитарную командование наше встало. Танк, по-моему, даже был один, у которого горючего не было…
Тут свистят, ложишься — погремело. Встал, осмотрелся, а бежать-то некуда. Вперед нельзя, назад команды не было. Спасаемся от мин. И вот следующей миной меня… Одна пролетела и не взорвалась. А эта ка-а-ак даванула, и я не понял сначала, что это. Потом чувствую — потекло горячее. Я сразу перепугался — так я же ранен! Кровь потекла в ватные брюки. Я закричал что-то. Там кричат: “Санинструктор ранен!”… Нога раздроблена, сапог сняли, закрутили, кровь бежит. Я сапог надел. Ну что ж. Сумку забрали у меня — я раненый…
Санитарная машина у нас стоит. С палочкой я подошел, откуда-то палочка взялась… Машина занята — командир какой-то раненый, туда нельзя. Все.

***

После этого ранения-то на нашей машине продолжали ехать. Потом сзади — самоходка, по нам лупит, но машина шла. Потом горючее кончилось. В общем, встала. Мать-перемать! Шофер вышел. Говорит — машина больше не пойдет. Все, ребята, кто куда. А кто куда?
Пули — вжик-вжик, справа. Ну, думаю, счас моя, счас моя. Лег. Думаю, а лежать-то чего? Надо куда-то бежать. И опять встал, ковыляю. В это время пули как-то затихли. Мы машину бросили, пушку бросили. Механизм разломали, а снаряды так и остались. А в машине один раненый сидел, наверху. Все сразу от этой самоходки — фьють! — автомат строчит, пули летят… А я остался один. Знаю, что раненый там, и сам раненый. Ну все-таки я еще хожу.
Я через борт на лафет уперся, а он лежит.
— Как же я? — спрашивает.
А я не знаю. Он недвижим, и я ранен — куда я его? Я считаю, это мой грех, а что я мог? И мы его оставили в машине, а что с ним произошло?..
И вот тут подвернулась телега, а на ней два нацмена, нерусские. Они меня не сажают. И тут военфельдшер откуда-то, старший лейтенант. Видит, что я спорю. “Так, вашу мать, вот санинструктор раненый, я расстреляю вас, как сукиных сынов! Чтобы на телеге был!”. Они немного притихли, а то сидели прям… И зубами в шапку.
А у меня оружие, винтовка и пистолет. И вот я с ними остался и не покидал их. Думаю, если я чуть отлучусь, даже в туалет, они могут уехать, и все. И я останусь.
И вот опять обстрел, снаряды летят. А они хитрые все-таки молодцы, эти узбеки. Снаряд разорвался впереди, они остановились, еще взрыв, а после взрыва начали хлестать, и лошади галопом — вперед, вперед! И мы проскочили этот отрезок, и мины стали сзади нас рваться. Проскочили!
Ехали-ехали… Они говорят:
— Вот мы сейчас сядем на коней и уедем, а тебя куда?
Я говорю:
— Пока мы едем на санях, я с вами. А когда вы сядете на коней — езжайте, остальное не ваша забота, дело мое.
Подъехали к реке, камыши, дальше не переедешь. Они коней распрягли, сели и вдоль речки поехали. А я куда? Остался на пустых санях. У меня винтовка, пистолет, вооружен я. До зубов.
Опять вопрос — что делать? Куда деваться? Я по камышам потихоньку, потихоньку, лед крепкий был, перешел на ту сторону, там виднелась деревня. И тут два парня повстречались. Мы, говорят, были в деревне, нас старичок немного покормил, немцев там нету, рассказал — идите до Донца, а за ним уже наши. И мы втроем пошли. Идем-идем, и вдруг машина немецкая навстречу нам. Хлопцы, дело худо! Но в машине тоже, наверное, не очень-то герои были. Не доезжая какого-то расстояния, солидного до нас, машина остановилась, развернулась и уехала.
Говорю:
— Знаешь что, ребята! Сейчас они вернутся с солдатами, и нам капут. Давайте мы с дороги свернем и по целине пойдем куда глаза глядят.
Так мы и сделали — свернули на целину и пошли. И тут нам подвернуся овраг. Мы туда спустились, снегу полно. “Катюша” стояла разломанная уже. Начали стекаться в это место люди. Группа большая организовалась. И решили все выбираться кучкой из окружения…
Но я заснул, а они ушли. Я встал — и я один. Вскочил, прислушался — вроде топают. И вдруг — нога не болит у меня! Я прямо побежал, метров десять-пятнадцать… Никого нет. Шорох, ночь, не видно ничего. Я в эту сторону, в ту — никого. Пометался-пометался… А сколько я лежал — неизвестно. Вот тут я остался один. Испугался. А как же?

***

Насчет страху. Был у меня такой момент, когда старшина посылал меня разведать, куда раненых будем девать. Вдруг откроется бой, будут раненые. Я, говорит, слышал, в конце деревни какой-то медпункт, ты сходи, узнай. И я, выполняя приказ старшины, ушел. Вот в это время немец из лесу по нам ударил, по нашей батарее. Из минометов, и у них танк был. А я в это время уже ушел. Разведал, возвращаюсь в свое подразделение — навстречу мне люди бегут.
— Ты куда?
— Как — куда? В подразделение!
— Ты с ума сошел? Там уже немец, там стрельба!
— Этого быть не может!
— Ну как хочешь.
И ушли. Я продолжаю идти, я не верю. Потом вдруг машина идет навстречу. Машину остановил, а она не сажает, раненых везет. Зацепился за борт, забрался. И машина шла, шла, дороги кончились, дальше ехать некуда. Вылез я и остался, чужой среди своих.
И вот ночью организовали оборону, мол, раз немец вошел, так он будет продолжать идти по селу. Пушку поставили. Командир незнакомый всех людей собрал, и вдруг — самолеты. Во-о-здух! И все бегом, кто куда. В поле бегут. Командир: “Стой, мать вашу!” Я тоже хотел, а потом думаю: куда бежать-то? К немцу, что ли, когда мы в окружении? Я остался.
Командир понял, что я недалеко от него: “Так, останавливай всех, если не остановятся — стреляй!” Я кричу: стой! Наверное, с матерком, не помню уже. Остановил. Куда бегут со страху? Самолет? Ну и что, самолет? Он пролетел, пробомбил — следующую жди партию.
Ну все-таки некоторых остановили. Тут население какое-то, выскакивают из домов со свертками, орут, кричат. А куда уходить-то? Некуда.
Собрали кучу. И задумались: сейчас начнется бой, может быть, погибнем здесь. И мысль такая: хочется в свою батарею, со своими ребятами я бы погиб легко. А среди чужих оказался… Вот эта мысль страшная.
И утром я решил удрать — найду батарею свою! Мы вдвоем с одним парнем решили. Мы с ним потихоньку, задними дворами ушли, небольшая возвышенность, а там — наша батарея. И тут нас останавливает патруль.
— Вы откуда?
Дезертиры вроде того.
— Что ты с ними чикаешься, вон, к стенке их!
Понятно? Рядом стояли офицеры чужие, разговаривали. И парень, который со мной был, говорит: вон наш командир! Тогда эти солдаты сразу по-другому: раз ваши — идите. Мы к офицерам подошли немножко и — фью-ить! Они с другого подразделения оказались.
Потом парень отбился, а я в свою батарею возвращаюсь. Старшина меня встречает и командир дивизиона:
— А, один дезертир явился? Трибунал!
Старшина говорит:
— Извиняюсь, товарищ капитан, Кузнецов выполнял мое приказание. Вчера я его послал насчет медпункта узнавать, и он первый возвратился.
— Это другое дело, вольно.
А так — трибунал, и что? В два счета. После бомбежки многие ребята разбежались, потом возвращались… Это один из эпизодов, который говорит о том, что умереть со своими намного легче. Так я стремился. Пусть немец, пусть бой…
Когда возвратился — немец стрелял. И командиру наводчиков одному голову оторвало. Снаряд попал, и голова отлетела. “Иди, говорят, Кузнецов, смотри”. Они его положили к стенке и голову приставили. Тихий ужас! Я посмотрел… Голова отлетела, мертвый он уже давно.
Но немца отбили немножко. Один танк и несколько машин создали впечатление, что нас много. Группа немецкая застряла в лесу, наши отстрелялись, и немец ушел опять в лес. И батарея на месте.

***

А в окружении, когда один остался, я ночью шел по льду, подморозило, март месяц уже был. Потом лед начал проваливаться. Я уже полз лежа, по-пластунски, в сторону берега. Рядом деревня. Уже темно стало, думаю, нужно в село идти, я раненый, куда мне деваться? На небо прыгнуть? Пойду в село.
И вот я иду, пистолет у меня в руке, собаки лают и… немецкий говор — халабала. Ну, думаю, чего ж? Идти в пекло? Сразу схватят. Ну и первая мысль, что расстреляют. Нас так воспитали. Дошел я до полдороги, думаю — нет, не пойду. На берегу — стог сена большой. Я почувствовал себя легче, разулся, выжал все, сухого сена набрал в сапог. Забрался наверх, накрылся сеном и уснул крепким сном. Что будет, то будет.
А утром проснулся — солнышко светит, я один, вокруг никого. Летят самолеты, я посчилал — 58 штук, что ли. Вот сволочи, летят бомбить матушку-Россию! Гудят. Я сидел-сидел, ну что ж. Пистолет разобрал, прочистил, протер. Маслицем, по-солдатски, чтобы работал хорошо.
Зашел за омет — солдат лежит. Убитый. Я посмотрел — в затылок, наверное, кто-то расстрелял тут его. Смотрю — документов никаких, в карман руку засунул — три рубля, бумажные деньги. Я оставил. Семечки были! Вот семечки я забрал. Я их сгрыз, не ел ничего несколько дней. И вот эти семечки — все мое питание было. Забрался опять в омет, сижу… И тут ворона села. Вот это, думаю, мне завтрак! Стрелять или не стрелять? Деревня рядом! А потом слышу — там где-то выстрелы, там… Думаю, среди этих выстрелов мой-то не заметят. И я прицеливаюсь — ну, голубушка — р-раз! — а она полетела. Мимо. Ну, думаю, что ж. Судьба!

Сидел, перевязку сделал себе. Рану свою обработал, что ж, я — санинструктор! Сам себя лечил. Даже в направлении, которое у меня было по ранению, не указал, что я в поясницу раненный. У меня значится, что ранение в пятку. А тут швы и сейчас заметны. Я как-то и забыл про это даже. А потом поясницу начал щупать, смотрю — осколки. Я их вытащил, когда перевязку сделал.
Ну и сижу, соображаю, что дальше делать, куда деваться? Днем идти — значит, идти в руки. Ночью — опять заблудишься. Во вопрос стоит какой! Ну, думаю, в случае чего — пулю в себя, и нету.
И тут смотрю — идет парень. Я окликнул, он перепугался, потом ко мне залез, мы с ним вдвоем до вечера досидели, а потом начали пробираться… Вот таким вот образом дело было. Блуждал восемь дней, с 3 марта, по-моему.

***

— А как тебя не посадили, после того, как ты в окружении восемь дней был? Вот что странно.

— Ничего странного. Когда вернулся, когда Донец перешел по воде — нужно было идти в подразделение. Но первого я встретил повара, и он мне подсказал:
— Ты же раненый, из окружения вышел, тебя же таскать будут! Тебе в госпиталь надо, а пошлют в команду выздоравливающих.
А какой я выздоравливающий, если я еле-еле? И повар, значит, решил: иди в Изюм, там передвижной госпиталь, дадут направление на лечение. Знал же человек! Я думаю, ладно. И пошел в Изюм, восемнадцать километров. Пешком, с раненой ногой.
А тот повар, что подсказал, в лесу готовил завтраки. Я говорю:
— Что-нибудь пожрать дай.
— Да только готовится тут, картошка, крупа. Есть хлеб и масло постное.
И он мне полбулки хлеба дал и масла налил, с солью. Я эти полбулки съел, попил кипятку, а утром пошел лесом в Изюм.
Патруль:
— Кто такой?
— Иду в медпункт.
— Поговори мне еще! Оружие есть?
— Нету.
А пистолет был засунут, и шнурок мотался. И тот сразу вытащил.
— Да что ты с ним разговариваешь? Вон, ставь его!..
Я говорю:
— Давай, ребята, стреляй! Я уже был в окружении. Немцы меня не расстреляли, а свои уложат. Давай, брат, стреляй!
Те и отстали, ушли. И я пошел. Почесал, чтобы не догнали. Я даже без сапога был, обернута в тряпку нога. Хромал-хромал, вижу — подвода, телега заполнена. Говорю:
— Раненого подвези!
— Не возьму.
— Хоть разреши подержаться мне за телегу, легче будет идти.
Так с километр, наверное, я хромал. Он смотрел, как я изнываю:
— Ну, ладно, садись, черт с тобой.
Освободил уголок, я залез, и довез он меня. Восемнадцать километров, это ж!
Нашли санбат. И вот тут у меня потерялось сознание как-то. Я помню — пришли, и все, отрезано, что дальше было. Обработку, видимо, делали. Знаю, что потом нас погрузили и куда-то увезли.
И таким образом я начал путешествовать до госпиталя. Не без приключений. В какой-то дом, как школа, на втором этаже нас поместили, много раненых лежит, голодные все, жрать нечего. Один солдат поднялся, ходячий:
— Слушай, там огурцы внизу — соленые, хорошие. Принести?
— Давай.
Я налопался. Тоже, наверное, повлияло… Утром просыпаемся, мне:
— Солдат! Ты чего-то поправился, но как-то интересно, на одну сторону. Посмотри в зеркало.
Нашли осколок, я посмотрел — как на боку лежал, так одна сторона отекла, полная стала, а эта — худая. Перекошен весь. Я как глянул — перепугался. Отек. Там хлеба и масла с солью нажрался, а тут огурцов соленых налупился. Это я уже сейчас понимаю, что нельзя после голодовки много есть, по чуть-чуть только. А как остановишься, если повар отрезал полбулки хлеба, да еще хорошего, мягкого? Он же не знал, что я восемь суток не ел…
И вот день, второй, я вообще опух. Ребята говорят:
— Чего лежишь, молчишь? Сейчас машина подошла, кого-то отправляют, давай туда иди, иначе загнешься здесь.
Подхватили под руки, спустились вниз — машина стоит.
Сестра:
— Все, у меня полный набор! А ты кто?
Я — так и так. Ребята ей: разговаривай, человек умрет здесь! Раз — меня в “фиат”, восьмитонник, и вот он по этим кочкам нас повез. Раненых.
Привез, сгрузил в какой-то школе. Там буржуйка топится, парты стоят. И вот там я сидел, ждал у моря погодки. Ни врачей, никого. Потом заявился врач.
— У вас что?
Я — так, мол, и так.
— Ну что, в команду выздоравливающих. Иди на перекресток, там тебя регулировщик направит.
Я говорю:
— Никуда я не пойду. Вот здесь посижу в углу около печки и здесь сдохну.
Вот так присел… И он ушел. Никого нет и нет. Проходит час-три, да подойдите же! Никто не подходит. Потом подошла медсестра. Говорю:
— Отведи, пожалуйста, меня к врачу, мне очень тяжело, я не доживу.
— Ну, идемте!
Ведет к врачу, а та уже собиралась уходить: что у вас? Скинула пальто: “Садись. Раздевайся”. Ноги у меня пухлые, надавила — там яма. Живот тоже отекший.
— Ну-ну-ну, вам немедленно нужно в тыл!
И сразу бумажку пишет. Может, и лекарств дала, не помню. “Направляется в глубокий тыл, на лечение стационарное”. И говорит:
— Через двадцать минут поезд отправляется, первый, дальше уже фронт.
Ну я захромал туда за медсестрой. Подошли.
— Не принимаем! Санобработку не прошел, вши, наверное.
— Никаких у меня вшей, я сам санинструктор, какие у меня могут быть вши? Все у меня нормально.
И вот втащили меня в вагон, и — тю-тю, поезд пошел. А куда? Черт его знает…
Я сел, рядом буржуйка, вагон-телятник. Я как облокотился и возле этой печки сидел, всю дорогу не спал, у печки хорошо, тепло… А у меня даже пролежни были от локтей.
Рядом старший лейтенант. Говорит:
— Кузнецов, ты не доедешь, ты умрешь.
Я отвечаю:
— Спасибо, старший лейтенант. Зачем мне это говорить? Я не собираюсь, у меня такой мысли нет.
И вот все-таки доехали в Калач. Из вагона выгружать — опять: “Выходите!”
Я говорю:
— Как же я выйду, если я не могу?
— Ну и сиди тут.
— Ну и буду сидеть, поеду дальше.
Постояли, потом носилки принесли, в санитарную машину — и в госпиталь привезли. Высадили меня. Вокруг сразу врачи, много:
— Марь Иванна, зайдите, интересный раненый больной!
Я же опухший, отекший весь. И даже дыхание, как у загнанной собаки, и уже отхаркивал сукровицей, водой. Обследовали, осмотрели. Медсестра заходит:
— На санобработку! Догола раздевайся!
Санитарка — с бритвой, все броет везде… “А ну-ка, не шевелись, а то отрежу!” — поддерживает дух мой. Ну и меня положили в коридоре, места не было. И тут я потерял сознание. Не помню дальше. Потом уже, когда очутился на койке, лежу, кругом больные-раненые. Рассказывали, что кровопускание мне делали, кололи. В общем, спасли. И между прочим, в аптеке госпитальной фармацевт работала, которая училась в нашей школе, но на другом курсе. Она меня знала, и я ее. Давай за мной ухаживать. Потом спросил — отчего за мной-то? А они хотели меня выходить и в аптеку забрать к себе.
Когда я поправился — отек сошел. Был полный, опухший, а стал скелет, тощий, некрасивый. Ну, она подсаживалась ко мне на койку, письмо домой писать. Чувствовала, что я плохой…
— Ну, что сообщить твоим родителям?
Я говорю:
— Напиши, чтоб меду прислали.
Это письмо я уже дома читал — она написала, что никакого меду вы ему не присылайте, вот хорошо, если бы вы приехали, это помогло бы ему с выздоровлением. А кому ехать? Никого нет — все братья на фронте. Отец только, старик, да мать больная. Невестка одна. Ехать никому нельзя было.
Ну, а потом фронт ушел, и госпиталь за ним должен был уходить. Тут врач пришла, еврейка — хорошая врач! Рейнблат —  фамилия.
— Кузнецов, что же мне с тобой делать? С собой тащить? Был бы чуть поздоровей, мы бы тебя взяли. А так — зачем? Мы тебя спишем. Дадим сопровождающего до дома.
— Да я сам доеду, без вашей помощи.
— Доедешь? Смотри, не подведи.
Кто-то говорит: “Домой? К родителям? Доедет! Всегда доедет!”
Снабдили сухпайком в дорогу, билет купили. И ехал я недалеко, с Калача до Боброва.

***

Это уже май был. Добрался до Шишовки. А она здоровая, собака, до реки Битюг, четыре километра. В Шишовку прихожу — женщины на обед идут домой. Одна повстречалась: откуда, что, как?
— Да вот, раненый из госпиталя, иду через Березовку на пятый. Романовку знаете?
— Да знаю, конечно! Зашел бы куда-нибудь, отдохнул. Тяжело же идти!
— Очень даже тяжело. Да никого знакомых тут.
— Ну, заходи ко мне.
Зашли, она молока налила, капусты дала. Покушал.
— Отдыхай, поспишь, пойдешь дальше.
И на работу ушла. Дома дочка осталась, лет десять, маленькая. Я поспал, в сад пошел, умылся водичкой холодненькой. Девочке говорю:
— Пойду.
— Нет, мама велела покушать. Не уходи, не покушавши.
Я поел, а у меня ж сухпаек! Каши. Я выложил. Она:
— Не надо, не надо!
Говорю:
— Не разговаривай, я домой иду, мне ничего не надо.
Хотя не знал, может, дома голодные сидят. Все ей отдал, на три дня запасов, и ушел.
Солнце еще высоко было. Но я не зашел домой. Места знакомые, вырос там. Нашел местечко, прилег, думаю: стемнеет — пойду. А я не в шинели шел, мне дали фуфайку. Мягкая, тепленькая! Но сшили из отдельных клочков разноцветных, как клоун в цирке. Мне нравилась, мягонькая такая. И вот я в этой фуфайке иду домой, по улице, мимо дома брата прошел — никого нет, мертвая тишина. Иду мимо нашего дома, не захожу. Сидят на скамеечке женщины, отец, мать, чего-то балакают, соседка там… А я иду мимо. Хромаю к пруду. Уже начал вниз спускаться, потом думаю — хватит издеваться! — повернул к дому. Как увидели!.. Они потом сказали: вон какой-то с фронта, хоть жив, один, да возвратился. А это оказался я.
Я первый пришел, уже приходили похоронки, вот девушка одна, Зарубина, погибла. Антонов Сашка без руки потом пришел. А я первый явился. Никого в деревне, мертвая тишина.
Мать меня начала лечить. Начал восстанавливаться. День-два проходит. Я уже вроде чувствую себя неплохо, уже скучать начал. И тут комиссия медицинская из района! Тогда был приказ Сталина: “Ни шагу назад”. Всех мобилизовать! В Березовку вызывают. Мать плачет:
— Опять? Сынок, может, медку подбросить врачам, оставят?
А я хоть и комиссован, так и что же? Перекомиссовка, опять заберут. Мне не хотелось, между прочим, оставаться. Говорю:
— Мама, не надо меня оставлять. Ну что я, пришел в мертвый поселок, никого нет, что я тут буду?
И направили меня в Воронеж, устроили лекарем. Там чесоточных солдат много было. Говорят:
— Ты фармацевт, ты и лекарь, вот тебе медикаменты, делай сам мазь. Ты нам тут золотой человек, вот тебе чесоточники, каждый день пусть натираются.
Я им серной мази сварганил килограмма три, и они начали. А через месяц появился один…
— Кузнецов, мы постарше нашли, на фронт ему нельзя, он пусть лечит, а вас отправим на перекомиссовку. Вы молодой еще.
И отправился в меня в Татищево, в седьмой запасной офицерский полк, ординарцем помпохоза. А после следующей перекомиссовки — 98-я статья, пункт “б”, не годен…

Это интересно(1)(0)

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *