19 февраля 1943 года началась третья битва за Харьков — операция “Звезда”. О ней не очень любят вспоминать историки — это были последняя крупная победа немцев после Сталинграда и последний наш провал. В энциклопедиях пишут сухо: “Боевые действия шли с 19 февраля по 14 марта на южном участке фронта в районе Харькова и Воронежа. В результате упорных боев немецкие войска смогли отразить советское наступление и занять Харьков и Белгород. Действия немецкого командующего фон Манштейна до сих пор изучают во многих военных академиях как образец подвижной обороны”.
Харьковская битва стала первой и последней для моего деда. Он попал на Украину с Тихого океана, где служил в регулярной армии. Тогда с Дальнего Востока перебрасывали большие силы на запад страны — войска уже были значительно истощены.
Мой дед оказался в “котле” — окружении, чудом выжил и до конца войны проработал в госпитале. Он прожил очень долгую жизнь и мало что рассказывал о войне. Только в последнюю нашу встречу я записала его голос.
— Где ты в окружение попал? Под Харьковом?
— Нет, это было ближе к Полтаве. Там совхоз Чапаево, мы останавливались, нас молочком угощали. Бабы коров подоили, столы длинные. Женщины нам — молока, и спрашивают: надолго ли? Это когда Харьков освобождали. А ребята: “Да, немца раз погнали, теперь ему не возвратиться”. А бабы не верили: не-е-е, неправда, они скоро опять вернутся. И в самом деле, Харьков-то скоро опять был взят. Вот молочка-то попили у них.
…Сначала мы на машине были, мы ж не пешком, у нас орудие. Расчет. Оно поломано было, попал снаряд. Машина шла, пока блуждали всем дивизионом. Ночью вышли в село, остановились, пустили разведку, они возвращаются, говорят: в конце деревни немец. А в этом конце мы. Ну что ж, разворачиваться? Или бой принимать, неорганизованный?.. Когда снарядов нет и связи никакой нет.
Мы долго бежали. А потом шли в каком-то направлении. По дороге идем, останавливаемся, и вдруг минометный обстрел с той стороны, куда мы направлялись. Мины — вжик-вжик! Команда — “Разойтись!” Чтобы не в кучу — попадет, всех уложит. Тут все разбежались, мины рвутся, за машину санитарную командование наше встало. Танк, по-моему, даже был один, у которого горючего не было…
Тут свистят, ложишься — погремело. Встал, осмотрелся, а бежать-то некуда. Вперед нельзя, назад команды не было. Спасаемся от мин. И вот следующей миной меня… Одна пролетела и не взорвалась. А эта ка-а-ак даванула, и я не понял сначала, что это. Потом чувствую — потекло горячее. Я сразу перепугался — так я же ранен! Кровь потекла в ватные брюки. Я закричал что-то. Там кричат: “Санинструктор ранен!”… Нога раздроблена, сапог сняли, закрутили, кровь бежит. Я сапог надел. Ну что ж. Сумку забрали у меня — я раненый…
Санитарная машина у нас стоит. С палочкой я подошел, откуда-то палочка взялась… Машина занята — командир какой-то раненый, туда нельзя. Все.
***
После этого ранения-то на нашей машине продолжали ехать. Потом сзади — самоходка, по нам лупит, но машина шла. Потом горючее кончилось. В общем, встала. Мать-перемать! Шофер вышел. Говорит — машина больше не пойдет. Все, ребята, кто куда. А кто куда?
Пули — вжик-вжик, справа. Ну, думаю, счас моя, счас моя. Лег. Думаю, а лежать-то чего? Надо куда-то бежать. И опять встал, ковыляю. В это время пули как-то затихли. Мы машину бросили, пушку бросили. Механизм разломали, а снаряды так и остались. А в машине один раненый сидел, наверху. Все сразу от этой самоходки — фьють! — автомат строчит, пули летят… А я остался один. Знаю, что раненый там, и сам раненый. Ну все-таки я еще хожу.
Я через борт на лафет уперся, а он лежит.
— Как же я? — спрашивает.
А я не знаю. Он недвижим, и я ранен — куда я его? Я считаю, это мой грех, а что я мог? И мы его оставили в машине, а что с ним произошло?..
И вот тут подвернулась телега, а на ней два нацмена, нерусские. Они меня не сажают. И тут военфельдшер откуда-то, старший лейтенант. Видит, что я спорю. “Так, вашу мать, вот санинструктор раненый, я расстреляю вас, как сукиных сынов! Чтобы на телеге был!”. Они немного притихли, а то сидели прям… И зубами в шапку.
А у меня оружие, винтовка и пистолет. И вот я с ними остался и не покидал их. Думаю, если я чуть отлучусь, даже в туалет, они могут уехать, и все. И я останусь.
И вот опять обстрел, снаряды летят. А они хитрые все-таки молодцы, эти узбеки. Снаряд разорвался впереди, они остановились, еще взрыв, а после взрыва начали хлестать, и лошади галопом — вперед, вперед! И мы проскочили этот отрезок, и мины стали сзади нас рваться. Проскочили!
Ехали-ехали… Они говорят:
— Вот мы сейчас сядем на коней и уедем, а тебя куда?
Я говорю:
— Пока мы едем на санях, я с вами. А когда вы сядете на коней — езжайте, остальное не ваша забота, дело мое.
Подъехали к реке, камыши, дальше не переедешь. Они коней распрягли, сели и вдоль речки поехали. А я куда? Остался на пустых санях. У меня винтовка, пистолет, вооружен я. До зубов.
Опять вопрос — что делать? Куда деваться? Я по камышам потихоньку, потихоньку, лед крепкий был, перешел на ту сторону, там виднелась деревня. И тут два парня повстречались. Мы, говорят, были в деревне, нас старичок немного покормил, немцев там нету, рассказал — идите до Донца, а за ним уже наши. И мы втроем пошли. Идем-идем, и вдруг машина немецкая навстречу нам. Хлопцы, дело худо! Но в машине тоже, наверное, не очень-то герои были. Не доезжая какого-то расстояния, солидного до нас, машина остановилась, развернулась и уехала.
Говорю:
— Знаешь что, ребята! Сейчас они вернутся с солдатами, и нам капут. Давайте мы с дороги свернем и по целине пойдем куда глаза глядят.
Так мы и сделали — свернули на целину и пошли. И тут нам подвернуся овраг. Мы туда спустились, снегу полно. “Катюша” стояла разломанная уже. Начали стекаться в это место люди. Группа большая организовалась. И решили все выбираться кучкой из окружения…
Но я заснул, а они ушли. Я встал — и я один. Вскочил, прислушался — вроде топают. И вдруг — нога не болит у меня! Я прямо побежал, метров десять-пятнадцать… Никого нет. Шорох, ночь, не видно ничего. Я в эту сторону, в ту — никого. Пометался-пометался… А сколько я лежал — неизвестно. Вот тут я остался один. Испугался. А как же?
***
Насчет страху. Был у меня такой момент, когда старшина посылал меня разведать, куда раненых будем девать. Вдруг откроется бой, будут раненые. Я, говорит, слышал, в конце деревни какой-то медпункт, ты сходи, узнай. И я, выполняя приказ старшины, ушел. Вот в это время немец из лесу по нам ударил, по нашей батарее. Из минометов, и у них танк был. А я в это время уже ушел. Разведал, возвращаюсь в свое подразделение — навстречу мне люди бегут.
— Ты куда?
— Как — куда? В подразделение!
— Ты с ума сошел? Там уже немец, там стрельба!
— Этого быть не может!
— Ну как хочешь.
И ушли. Я продолжаю идти, я не верю. Потом вдруг машина идет навстречу. Машину остановил, а она не сажает, раненых везет. Зацепился за борт, забрался. И машина шла, шла, дороги кончились, дальше ехать некуда. Вылез я и остался, чужой среди своих.
И вот ночью организовали оборону, мол, раз немец вошел, так он будет продолжать идти по селу. Пушку поставили. Командир незнакомый всех людей собрал, и вдруг — самолеты. Во-о-здух! И все бегом, кто куда. В поле бегут. Командир: “Стой, мать вашу!” Я тоже хотел, а потом думаю: куда бежать-то? К немцу, что ли, когда мы в окружении? Я остался.
Командир понял, что я недалеко от него: “Так, останавливай всех, если не остановятся — стреляй!” Я кричу: стой! Наверное, с матерком, не помню уже. Остановил. Куда бегут со страху? Самолет? Ну и что, самолет? Он пролетел, пробомбил — следующую жди партию.
Ну все-таки некоторых остановили. Тут население какое-то, выскакивают из домов со свертками, орут, кричат. А куда уходить-то? Некуда.
Собрали кучу. И задумались: сейчас начнется бой, может быть, погибнем здесь. И мысль такая: хочется в свою батарею, со своими ребятами я бы погиб легко. А среди чужих оказался… Вот эта мысль страшная.
И утром я решил удрать — найду батарею свою! Мы вдвоем с одним парнем решили. Мы с ним потихоньку, задними дворами ушли, небольшая возвышенность, а там — наша батарея. И тут нас останавливает патруль.
— Вы откуда?
Дезертиры вроде того.
— Что ты с ними чикаешься, вон, к стенке их!
Понятно? Рядом стояли офицеры чужие, разговаривали. И парень, который со мной был, говорит: вон наш командир! Тогда эти солдаты сразу по-другому: раз ваши — идите. Мы к офицерам подошли немножко и — фью-ить! Они с другого подразделения оказались.
Потом парень отбился, а я в свою батарею возвращаюсь. Старшина меня встречает и командир дивизиона:
— А, один дезертир явился? Трибунал!
Старшина говорит:
— Извиняюсь, товарищ капитан, Кузнецов выполнял мое приказание. Вчера я его послал насчет медпункта узнавать, и он первый возвратился.
— Это другое дело, вольно.
А так — трибунал, и что? В два счета. После бомбежки многие ребята разбежались, потом возвращались… Это один из эпизодов, который говорит о том, что умереть со своими намного легче. Так я стремился. Пусть немец, пусть бой…
Когда возвратился — немец стрелял. И командиру наводчиков одному голову оторвало. Снаряд попал, и голова отлетела. “Иди, говорят, Кузнецов, смотри”. Они его положили к стенке и голову приставили. Тихий ужас! Я посмотрел… Голова отлетела, мертвый он уже давно.
Но немца отбили немножко. Один танк и несколько машин создали впечатление, что нас много. Группа немецкая застряла в лесу, наши отстрелялись, и немец ушел опять в лес. И батарея на месте.
***
А в окружении, когда один остался, я ночью шел по льду, подморозило, март месяц уже был. Потом лед начал проваливаться. Я уже полз лежа, по-пластунски, в сторону берега. Рядом деревня. Уже темно стало, думаю, нужно в село идти, я раненый, куда мне деваться? На небо прыгнуть? Пойду в село.
И вот я иду, пистолет у меня в руке, собаки лают и… немецкий говор — халабала. Ну, думаю, чего ж? Идти в пекло? Сразу схватят. Ну и первая мысль, что расстреляют. Нас так воспитали. Дошел я до полдороги, думаю — нет, не пойду. На берегу — стог сена большой. Я почувствовал себя легче, разулся, выжал все, сухого сена набрал в сапог. Забрался наверх, накрылся сеном и уснул крепким сном. Что будет, то будет.
А утром проснулся — солнышко светит, я один, вокруг никого. Летят самолеты, я посчилал — 58 штук, что ли. Вот сволочи, летят бомбить матушку-Россию! Гудят. Я сидел-сидел, ну что ж. Пистолет разобрал, прочистил, протер. Маслицем, по-солдатски, чтобы работал хорошо.
Зашел за омет — солдат лежит. Убитый. Я посмотрел — в затылок, наверное, кто-то расстрелял тут его. Смотрю — документов никаких, в карман руку засунул — три рубля, бумажные деньги. Я оставил. Семечки были! Вот семечки я забрал. Я их сгрыз, не ел ничего несколько дней. И вот эти семечки — все мое питание было. Забрался опять в омет, сижу… И тут ворона села. Вот это, думаю, мне завтрак! Стрелять или не стрелять? Деревня рядом! А потом слышу — там где-то выстрелы, там… Думаю, среди этих выстрелов мой-то не заметят. И я прицеливаюсь — ну, голубушка — р-раз! — а она полетела. Мимо. Ну, думаю, что ж. Судьба!
Сидел, перевязку сделал себе. Рану свою обработал, что ж, я — санинструктор! Сам себя лечил. Даже в направлении, которое у меня было по ранению, не указал, что я в поясницу раненный. У меня значится, что ранение в пятку. А тут швы и сейчас заметны. Я как-то и забыл про это даже. А потом поясницу начал щупать, смотрю — осколки. Я их вытащил, когда перевязку сделал.
Ну и сижу, соображаю, что дальше делать, куда деваться? Днем идти — значит, идти в руки. Ночью — опять заблудишься. Во вопрос стоит какой! Ну, думаю, в случае чего — пулю в себя, и нету.
И тут смотрю — идет парень. Я окликнул, он перепугался, потом ко мне залез, мы с ним вдвоем до вечера досидели, а потом начали пробираться… Вот таким вот образом дело было. Блуждал восемь дней, с 3 марта, по-моему.
***
— А как тебя не посадили, после того, как ты в окружении восемь дней был? Вот что странно.
— Ничего странного. Когда вернулся, когда Донец перешел по воде — нужно было идти в подразделение. Но первого я встретил повара, и он мне подсказал:
— Ты же раненый, из окружения вышел, тебя же таскать будут! Тебе в госпиталь надо, а пошлют в команду выздоравливающих.
А какой я выздоравливающий, если я еле-еле? И повар, значит, решил: иди в Изюм, там передвижной госпиталь, дадут направление на лечение. Знал же человек! Я думаю, ладно. И пошел в Изюм, восемнадцать километров. Пешком, с раненой ногой.
А тот повар, что подсказал, в лесу готовил завтраки. Я говорю:
— Что-нибудь пожрать дай.
— Да только готовится тут, картошка, крупа. Есть хлеб и масло постное.
И он мне полбулки хлеба дал и масла налил, с солью. Я эти полбулки съел, попил кипятку, а утром пошел лесом в Изюм.
Патруль:
— Кто такой?
— Иду в медпункт.
— Поговори мне еще! Оружие есть?
— Нету.
А пистолет был засунут, и шнурок мотался. И тот сразу вытащил.
— Да что ты с ним разговариваешь? Вон, ставь его!..
Я говорю:
— Давай, ребята, стреляй! Я уже был в окружении. Немцы меня не расстреляли, а свои уложат. Давай, брат, стреляй!
Те и отстали, ушли. И я пошел. Почесал, чтобы не догнали. Я даже без сапога был, обернута в тряпку нога. Хромал-хромал, вижу — подвода, телега заполнена. Говорю:
— Раненого подвези!
— Не возьму.
— Хоть разреши подержаться мне за телегу, легче будет идти.
Так с километр, наверное, я хромал. Он смотрел, как я изнываю:
— Ну, ладно, садись, черт с тобой.
Освободил уголок, я залез, и довез он меня. Восемнадцать километров, это ж!
Нашли санбат. И вот тут у меня потерялось сознание как-то. Я помню — пришли, и все, отрезано, что дальше было. Обработку, видимо, делали. Знаю, что потом нас погрузили и куда-то увезли.
И таким образом я начал путешествовать до госпиталя. Не без приключений. В какой-то дом, как школа, на втором этаже нас поместили, много раненых лежит, голодные все, жрать нечего. Один солдат поднялся, ходячий:
— Слушай, там огурцы внизу — соленые, хорошие. Принести?
— Давай.
Я налопался. Тоже, наверное, повлияло… Утром просыпаемся, мне:
— Солдат! Ты чего-то поправился, но как-то интересно, на одну сторону. Посмотри в зеркало.
Нашли осколок, я посмотрел — как на боку лежал, так одна сторона отекла, полная стала, а эта — худая. Перекошен весь. Я как глянул — перепугался. Отек. Там хлеба и масла с солью нажрался, а тут огурцов соленых налупился. Это я уже сейчас понимаю, что нельзя после голодовки много есть, по чуть-чуть только. А как остановишься, если повар отрезал полбулки хлеба, да еще хорошего, мягкого? Он же не знал, что я восемь суток не ел…
И вот день, второй, я вообще опух. Ребята говорят:
— Чего лежишь, молчишь? Сейчас машина подошла, кого-то отправляют, давай туда иди, иначе загнешься здесь.
Подхватили под руки, спустились вниз — машина стоит.
Сестра:
— Все, у меня полный набор! А ты кто?
Я — так и так. Ребята ей: разговаривай, человек умрет здесь! Раз — меня в “фиат”, восьмитонник, и вот он по этим кочкам нас повез. Раненых.
Привез, сгрузил в какой-то школе. Там буржуйка топится, парты стоят. И вот там я сидел, ждал у моря погодки. Ни врачей, никого. Потом заявился врач.
— У вас что?
Я — так, мол, и так.
— Ну что, в команду выздоравливающих. Иди на перекресток, там тебя регулировщик направит.
Я говорю:
— Никуда я не пойду. Вот здесь посижу в углу около печки и здесь сдохну.
Вот так присел… И он ушел. Никого нет и нет. Проходит час-три, да подойдите же! Никто не подходит. Потом подошла медсестра. Говорю:
— Отведи, пожалуйста, меня к врачу, мне очень тяжело, я не доживу.
— Ну, идемте!
Ведет к врачу, а та уже собиралась уходить: что у вас? Скинула пальто: “Садись. Раздевайся”. Ноги у меня пухлые, надавила — там яма. Живот тоже отекший.
— Ну-ну-ну, вам немедленно нужно в тыл!
И сразу бумажку пишет. Может, и лекарств дала, не помню. “Направляется в глубокий тыл, на лечение стационарное”. И говорит:
— Через двадцать минут поезд отправляется, первый, дальше уже фронт.
Ну я захромал туда за медсестрой. Подошли.
— Не принимаем! Санобработку не прошел, вши, наверное.
— Никаких у меня вшей, я сам санинструктор, какие у меня могут быть вши? Все у меня нормально.
И вот втащили меня в вагон, и — тю-тю, поезд пошел. А куда? Черт его знает…
Я сел, рядом буржуйка, вагон-телятник. Я как облокотился и возле этой печки сидел, всю дорогу не спал, у печки хорошо, тепло… А у меня даже пролежни были от локтей.
Рядом старший лейтенант. Говорит:
— Кузнецов, ты не доедешь, ты умрешь.
Я отвечаю:
— Спасибо, старший лейтенант. Зачем мне это говорить? Я не собираюсь, у меня такой мысли нет.
И вот все-таки доехали в Калач. Из вагона выгружать — опять: “Выходите!”
Я говорю:
— Как же я выйду, если я не могу?
— Ну и сиди тут.
— Ну и буду сидеть, поеду дальше.
Постояли, потом носилки принесли, в санитарную машину — и в госпиталь привезли. Высадили меня. Вокруг сразу врачи, много:
— Марь Иванна, зайдите, интересный раненый больной!
Я же опухший, отекший весь. И даже дыхание, как у загнанной собаки, и уже отхаркивал сукровицей, водой. Обследовали, осмотрели. Медсестра заходит:
— На санобработку! Догола раздевайся!
Санитарка — с бритвой, все броет везде… “А ну-ка, не шевелись, а то отрежу!” — поддерживает дух мой. Ну и меня положили в коридоре, места не было. И тут я потерял сознание. Не помню дальше. Потом уже, когда очутился на койке, лежу, кругом больные-раненые. Рассказывали, что кровопускание мне делали, кололи. В общем, спасли. И между прочим, в аптеке госпитальной фармацевт работала, которая училась в нашей школе, но на другом курсе. Она меня знала, и я ее. Давай за мной ухаживать. Потом спросил — отчего за мной-то? А они хотели меня выходить и в аптеку забрать к себе.
Когда я поправился — отек сошел. Был полный, опухший, а стал скелет, тощий, некрасивый. Ну, она подсаживалась ко мне на койку, письмо домой писать. Чувствовала, что я плохой…
— Ну, что сообщить твоим родителям?
Я говорю:
— Напиши, чтоб меду прислали.
Это письмо я уже дома читал — она написала, что никакого меду вы ему не присылайте, вот хорошо, если бы вы приехали, это помогло бы ему с выздоровлением. А кому ехать? Никого нет — все братья на фронте. Отец только, старик, да мать больная. Невестка одна. Ехать никому нельзя было.
Ну, а потом фронт ушел, и госпиталь за ним должен был уходить. Тут врач пришла, еврейка — хорошая врач! Рейнблат — фамилия.
— Кузнецов, что же мне с тобой делать? С собой тащить? Был бы чуть поздоровей, мы бы тебя взяли. А так — зачем? Мы тебя спишем. Дадим сопровождающего до дома.
— Да я сам доеду, без вашей помощи.
— Доедешь? Смотри, не подведи.
Кто-то говорит: “Домой? К родителям? Доедет! Всегда доедет!”
Снабдили сухпайком в дорогу, билет купили. И ехал я недалеко, с Калача до Боброва.
***
Это уже май был. Добрался до Шишовки. А она здоровая, собака, до реки Битюг, четыре километра. В Шишовку прихожу — женщины на обед идут домой. Одна повстречалась: откуда, что, как?
— Да вот, раненый из госпиталя, иду через Березовку на пятый. Романовку знаете?
— Да знаю, конечно! Зашел бы куда-нибудь, отдохнул. Тяжело же идти!
— Очень даже тяжело. Да никого знакомых тут.
— Ну, заходи ко мне.
Зашли, она молока налила, капусты дала. Покушал.
— Отдыхай, поспишь, пойдешь дальше.
И на работу ушла. Дома дочка осталась, лет десять, маленькая. Я поспал, в сад пошел, умылся водичкой холодненькой. Девочке говорю:
— Пойду.
— Нет, мама велела покушать. Не уходи, не покушавши.
Я поел, а у меня ж сухпаек! Каши. Я выложил. Она:
— Не надо, не надо!
Говорю:
— Не разговаривай, я домой иду, мне ничего не надо.
Хотя не знал, может, дома голодные сидят. Все ей отдал, на три дня запасов, и ушел.
Солнце еще высоко было. Но я не зашел домой. Места знакомые, вырос там. Нашел местечко, прилег, думаю: стемнеет — пойду. А я не в шинели шел, мне дали фуфайку. Мягкая, тепленькая! Но сшили из отдельных клочков разноцветных, как клоун в цирке. Мне нравилась, мягонькая такая. И вот я в этой фуфайке иду домой, по улице, мимо дома брата прошел — никого нет, мертвая тишина. Иду мимо нашего дома, не захожу. Сидят на скамеечке женщины, отец, мать, чего-то балакают, соседка там… А я иду мимо. Хромаю к пруду. Уже начал вниз спускаться, потом думаю — хватит издеваться! — повернул к дому. Как увидели!.. Они потом сказали: вон какой-то с фронта, хоть жив, один, да возвратился. А это оказался я.
Я первый пришел, уже приходили похоронки, вот девушка одна, Зарубина, погибла. Антонов Сашка без руки потом пришел. А я первый явился. Никого в деревне, мертвая тишина.
Мать меня начала лечить. Начал восстанавливаться. День-два проходит. Я уже вроде чувствую себя неплохо, уже скучать начал. И тут комиссия медицинская из района! Тогда был приказ Сталина: “Ни шагу назад”. Всех мобилизовать! В Березовку вызывают. Мать плачет:
— Опять? Сынок, может, медку подбросить врачам, оставят?
А я хоть и комиссован, так и что же? Перекомиссовка, опять заберут. Мне не хотелось, между прочим, оставаться. Говорю:
— Мама, не надо меня оставлять. Ну что я, пришел в мертвый поселок, никого нет, что я тут буду?
И направили меня в Воронеж, устроили лекарем. Там чесоточных солдат много было. Говорят:
— Ты фармацевт, ты и лекарь, вот тебе медикаменты, делай сам мазь. Ты нам тут золотой человек, вот тебе чесоточники, каждый день пусть натираются.
Я им серной мази сварганил килограмма три, и они начали. А через месяц появился один…
— Кузнецов, мы постарше нашли, на фронт ему нельзя, он пусть лечит, а вас отправим на перекомиссовку. Вы молодой еще.
И отправился в меня в Татищево, в седьмой запасной офицерский полк, ординарцем помпохоза. А после следующей перекомиссовки — 98-я статья, пункт “б”, не годен…