Весна над миром в развалинах

18-7-2Слово “Карлсхорст” вошло в историю: здесь под председательством командующего нашим Первым Белорусским маршала Жукова 8 мая 1945 года был подписан акт о безоговорочной капитуляции Германии. Тут разместился штаб фронта.

В Карлсхорст добираюсь на попутной машине, не прибегая к “ключу”. Спустя час все оформлено: меня направляют переводчиком в военную комендатуру города Ораниенбург. Майор, готовивший документы, тычет указкой в большую карту на стене: Карслхорст — в правом нижнем углу, место назначения — у потолка. Между ними — десятки километров берлинских развалин.
— Задача ясна? Давай, сержант, топай, — майор, как бы невзначай, производит меня в сержанты. Да и старшина — тоже. Из младших. Я не упираюсь.
То ли еще будет.
“Топай” — это нам знакомо. К тому же в вещмешке булькает “ключ”, так что все нормально.

Шагаю. Принимаю парад руин. Брусчатка под ногами — это же Берлин. Я не испытываю эмоций. Как будто так оно и должно быть: я пришел сюда, здесь закончил войну. Мог оказаться среди миллионов тех, кто не дошел. Но мне везло: я пошел и дошел. У меня будут когда-нибудь дети, и я буду им рассказывать о той войне и о нашей победе. Как папа рассказывал нам о своей войне. Я всегда гордился им. Значит, и они будут гордиться мною, хотя повоевал я очень немного, без малого год. Сколько успел.
Отправляясь на свою войну я прошагал по развалинам нашего Кременца. За этот год я видел десятки таких выжженных городов и сел. Я прошел по развалинам Варшавы, города моего детства… Были трупы, трупы, трупы…

И вот можно подводить итог. Этот год был прожит не впустую. И, наверное, даже уплачены некоторые долги. Исполненный долг? Я ведь за этот год на моей войне никого не убивал. Я ни в кого не стрелял, глядя глаза в глаза. Они стреляли в нас, мы стреляли в них. Их снаряды, бомбы и мины рвались среди нас, наши — среди них. Мы падали, и они падали. Конечно, за годы оккупации я кого-то из них запомнил в лицо. И мог бы выстрелить, глядя в глаза. Но этих, на фронте, я не знал. Мы исполняли свой долг. И они исполняли свой долг? Наше дело правое. А они, копнув в самой глубине своей души, могли они считать свое дело правым?
А как воевали! Сложно все это. В нужный момент я был там, где мне следовало быть. И, в итоге всего этого, Я иду по ИХ поверженной столице, принимаю парад развалин. Есть в этом какая-то справедливость, хотя бы лично для меня. Нет злорадства. Просто констатация: “Jedem das Seine” — “Каждому свое”.
Смеркается. Вынырнув из прошлого, замечаю, что дома по сторонам улицы, в общем, бутафория, одни стены стоят, и едва ли здесь кто-нибудь живет. И машин что-то не видно, ни попутных, ни встречных. Шум моторов доносится издалека, но где эта оживленная трасса, как до нее добраться? Одни развалины вокруг. В кучи битого кирпича упирается вскоре и моя улица.

Тем временем окончательно темнеет. И остается лишь срочно заняться поиском ночлега. В наступивших сумерках окружающие дома уже не кажутся такими вымершими: то здесь, то там сквозь зашторенное окно пробивается слабый свет. Однако там немцы…
Небольшое здание в глубине двора выглядит вроде бы чуть привлекательнее других: оно, естественно, тоже без крыши, но на фасаде нет оконных глазниц, сквозь которые светят звезды. В одном из окон первого этажа угадывается живой человеческий свет. Преодолеть в сумерках последние метры заграждений из битого камня и исковерканного железа оказывается нелегкой задачей. “Сломаешь здесь после всего ногу — в ранения не запишут. Отличное начало мирной жизни…”
Нащупав дверь, стучусь. И тут же мелькает мысль: как же удивительно и хорошо — просто так взять и постучаться в дверь. Не кулаком и не прикладом, и не автоматной очередью, а нормально, пальцем. Как в давно прошедшие времена, дома, когда еще не был солдатом. Вечность прошла с тех пор.
Из-за двери доносится:
— Wer ist da?
Нормальное, мирное “кто там?”. Юношеский голос. Ну а дальше что? Что отвечать? Ведь спрашивает-то немец… “Открыть!” — не годится, война уже кончилась. Но, опять же, я и не в гости прошусь…
— Откройте, пожалуйста, — говорю.
И отмечаю про себя, что впервые пользуюсь словом “bitte” здесь, в Германии. До сих пор оно не требовалось, это слово, символизирующее простые, нормальные человеческие отношения.
И мне открывают.
По ту сторону порога стоит парень моих лет, со свечой в руке. Как он ни старайся, вытаращить глаза сильнее ему бы не удалось.
— Добрый вечер. Не могу ли я у вас переночевать?
Перед ним стоит русский. Он, правда, без автомата, но кто его знает, что у него там в карманах. Да и штыка-кинжала, что на ремне, вполне достаточно.
— Не надо было открывать! — шепот из темноты за его спиной.
Хозяйка. Она думает, что русский ее не понимает. Женская логика: упрекать в том, чего уже не изменишь. Папа всегда подтрунивал в ответ на мамино “надо было” или “не надо было”…
— Пожалуйста, войдите, — хозяин делает шаг в сторону, пропуская меня. — Но у нас только эта комната, здесь все разбомбили.
И, как бы извиняясь за бестактность, торопливо добавляет:
— Американцы разбомбили.
Он еще надеется, что ночное привидение не удовлетвориться “только оной комнатой” и сгинет. Но исчезать мне в этот час уже некуда. И я вхожу. “Минуту назад им было так уютно здесь, при свече. В один миг все рухнуло…”

Пока я умываюсь над ведром в прихожей, в углу комнаты торопливо соображают перегородку из коврика, застилают кушетку. Все — в молчании. Потом я сижу в полумраке, прислушиваюсь к шепоту, тихим шагам, шуршанию по ту сторону коврика. Так продолжается минут тридцать. Я голоден. В вещмешке — сухой паек, но не стану же я тут чавкать в своем закутке…
— Разрешите?
Хозяйка осмеливается обратиться ко мне непосредственно. Сколько ей? Семнадцать, восемнадцать? Возможно, она даже стучалась по коврику, я мог не услышать. Пришлось заговорить.
— Да, пожалуйста.
Сплошные “пожалуйста” сегодня. В этом углу я уже как бы хозяин.
— Мы собирались ужинать… — “До того, как случилось это несчастье”. — И, если вы не возражаете, мы хотели бы предложить и вам чашечку кофе…
Как же, черт побери, звучал этот светский оборот, его вколачивали в меня еще в Варшаве, в гимназии… Да, gnadige Frau, милостивая государыня.
— Большое спасибо, милостивая государыня. С удовольствием.
Боже мой, у меня ничтожный запас слов. Да и те где-то там, по сусекам памяти, и каждое приходится выскребать. Все нужны мне сейчас, а они не всплывают… “Встать!”, “Документы!”, “Полк!”, “Дивизия!” — все это было хорошо там. Кричать в рупор по бумажке — одно дело было. А теперь надо без бумажки, сразу, из головы… И меня еще направляют куда-то там переводчиком…

Ужин. Abendessen — вечерняя еда, вечерняя трапеза. Вечер-то налицо, даже ночь уже. А вот еда?
Круглый стол накрыт белоснежной скатертью. Ее не было, когда я входил. В центре — свеча. Та самая. На ней нанесены яркие поперечные полоски с равными интервалами сантиметра в три. Каждый интервал — суточная норма, как мне объяснят потом. Вся свеча рассчитана на неделю. А потом? Может быть, дадут ток… Совершенно дикое предположение среди этого-то моря развалин…Еще на столе стоят три чашки, наполненные чем-то темным. Никаких признаков кофейного армата. На блюдце — три таблетки. “Сахарин”, — догадываюсь. У чашек — по ломтику хлеба, толщиной в миллиметров пять. “Как только ей это удалось?”. Стало быть в этом доме ко мне относятся все же как к гостю.
И я обращаюсь к хозяйке в самых изысканных из доступных мне выражений: прошу разрешения предложить к ужину и мои припасы. Буханка армейского ржаного хлеба, банка консервов “второй фронт”, брусок сала. Сахар. И опять же — фляга. Хотя дверь раскрылась передо мною без ее содействия…
Они наблюдают, затаив дыхание. Теперь, при свече, я могу разглядеть их обоих. Он — еще куда ни шло. Но эта малая — тощая до невозможности и бледная как стена. Только глаза — в порядке. Не отрывает взгляд от консервной банки: “нанести горизонтальные полоски, хватило бы на две недели, на три недели…” Ч-черт! Мой кинжал вмиг расправляется со всем этим добром, плевать на эстетику, быстрее! Не то за руки станут хватать… Я наливаю в изящные стаканчики (выходит, не все разбомбили…) прозрачную жидкость, ее разбавляют водой, руководствуясь моими наставлениями. “Хорошо, хоть вода в достатке”.

…А потом незаметно приходит мгновение, когда я обнаруживаю, что, собственно, уже давно совершенно счастлив. И остальные — тоже. И это чувство — наше с ними общее достижение. Они думали, что в их дом вваливается непрошенный пришелец, враг. И ошиблись. Просто человек пришел к людям. Люди взаимно помогли друг другу.
А маленькая Марика не такая уж молчунья, как могло показаться вначале. Куда там!
— …Я случайно увидела Руди в колонне военнопленных, их вели по соседней улице, здесь, совсем рядом. Я кинулась туда, растолкала всех, повисла у него на шее. Стала плакать… Я думала — теперь нас застрелят. Но никто не стрелял. Я вытащила его из колонны и стала кричать, что он только неделю был солдатом — это правда! — что он живет здесь, в этом доме, что мы дружим с детства. Что мы обручены, и я жду от него ребенка. Я показала — вот так. Это, конечно, неправда, но… И, знаете, ваш солдат из конвоя, такой — с монгольским лицом, с автоматом, махнул рукой и крикнул: “Давай! Давай!”. Колонна тронулась дальше, а мы — Руди и я — остались, и теперь мы уже целую неделю вместе… Что значит “давай”, по-немецки?

“Давай!” … Как им объяснить? Это не заклинание и не волшебное слово, по которому тут же приходит исполнение желаний. По-немецки это “Los”. “Los!”, — кричали гестаповцы, когда гнали людей на расстрел, к рвам, где уже в несколько слоев лежали тела. В Польше, у нас, везде, куда бы они ни приходили… А здесь это слово — на русском — принесло счастье.
Я им более или менее связно все это растолковал и, кажется, был понят. К тому же, как выяснилось, “ключ” обладал побочным действием: он облегчал поиск нужных немецких слов.
Это первые в мирной Германии немцы, с которыми меня сводит судьба. И мне с ними явно повезло: они счастливы, совершенно счастливы. Об этом говорят взгляды, которыми они обмениваются, слова, жесты. Остается лишь закрепить такое положение, что мы усердно и проделываем. А фляга в результате мелеет.
Он будет архитектором. Я — дипломатом. На меньшее я не согласен… А малая глядит на своего Руди такими глазищами, что остается только завидовать этому типу.
Подвергнутся обсуждению все проблемы послевоенного устройства мира. При этом обнаружится широкое взаимопонимание. Я — русский солдат и он — немец, который только что был моим врагом, — мы согласимся в том, что больше никогда не должно быть войн, что все оружие, накопленное на Земле, следует переплавить. Мы будем искренни в этих мыслях, не будет между нами чувства недоверия. Исчезнет несколько поперечных полосок, свеча догорит и погаснет. И мы будем мирно спать чуть ли не до полудня в этом доме без крыши.
А потом они проводят меня через развалины к оживленной трассе, я проголосую флягой, и у обочины притормозит грузовик. Заберусь в кабину. Они помашут мне, я — им. Мне будет грустно. Им — тоже.

 

Роман  Кравченко- Бережной/

Поделитесь:Share on VK
VK

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *